Неточные совпадения
Главное препятствие для его бессрочности представлял, конечно, недостаток продовольствия, как прямое следствие господствовавшего в то время аскетизма; но, с
другой стороны,
история Глупова примерами совершенно положительными удостоверяет нас, что продовольствие
совсем не столь необходимо для счастия народов, как это кажется с первого взгляда.
— Это все вздор и клевета! — вспыхнул Лебезятников, который постоянно трусил напоминания об этой
истории, — и
совсем это не так было! Это было
другое… Вы не так слышали; сплетня! Я просто тогда защищался. Она сама первая бросилась на меня с когтями… Она мне весь бакенбард выщипала… Всякому человеку позволительно, надеюсь, защищать свою личность. К тому же я никому не позволю с собой насилия… По принципу. Потому это уж почти деспотизм. Что ж мне было: так и стоять перед ней? Я ее только отпихнул.
Но о содержании наших писем и о том, о чем мы переговорили, прощаясь перед отъездом, я умолчу: это уже
другая история,
совсем новая
история, и даже, может быть, вся она еще в будущем.
В самой пасти чудовища выделяются дети, не похожие на
других детей; они растут, развиваются и начинают жить
совсем другой жизнью. Слабые, ничтожные, ничем не поддержанные, напротив, всем гонимые, они легко могут погибнуть без малейшего следа, но остаются, и если умирают на полдороге, то не всё умирает с ними. Это начальные ячейки, зародыши
истории, едва заметные, едва существующие, как все зародыши вообще.
Она решается не видеть и удаляется в гостиную. Из залы доносятся звуки кадрили на мотив «Шли наши ребята»; около матушки сменяются дамы одна за
другой и поздравляют ее с успехами дочери. Попадаются и
совсем незнакомые, которые тоже говорят о сестрице. Чтоб не слышать пересудов и не сделать какой-нибудь
истории, матушка вынуждена беспрерывно переходить с места на место. Хозяйка дома даже сочла нужным извиниться перед нею.
Этот же хаос Тютчев чувствует и за внешними покровами
истории и предвидит катастрофы. Он не любит революцию и не хочет ее, но считает ее неизбежной. Русской литературе свойствен профетизм, которого нет в такой силе в
других литературах. Тютчев чувствовал наступление «роковых минут»
истории. В стихотворении, написанном по
совсем другому поводу, есть изумительные строки...
Человеческая
история идет вверх кругами — как аэро. Круги разные — золотые, кровавые, но все они одинаково разделены на 360 градусов. И вот от нуля — вперед: 10, 20, 200, 360 градусов — опять нуль. Да, мы вернулись к нулю — да. Но для моего математически мыслящего ума ясно: нуль —
совсем другой, новый. Мы пошли от нуля вправо — мы вернулись к нулю слева, и потому: вместо плюса нуль — у нас минус нуль. Понимаете?
История дикаря отступала все далее и далее на четвертую, пятую, шестую страницы, а на первых, за отсутствием
других предметов сенсации, красовались через несколько дней портреты мисс Лиззи и мистера Фрэда, двух еще
совсем молодых особ, которые, обвенчавшись самовольно в Балтиморе, устроили своим родителям, известным миллионерам города Нью-Йорка, «неожиданный сюрприз».
Прослушал я эту
историю и не могу понять: что тут хорошо, что плохо? Много слышал я подобного, всюду действуют люди, как будто не
совсем плохие и даже — добрые, и даже иной раз
другому добра желают, а всё делается как-то за счёт третьего и в погибель ему.
Совсем другого рода задумчивость, предшествующая решимости: это задумчивость, полная содержания, но содержания неизвестного, угрожающего. А так как
история слишком редко представляет примеры помпадуров сомневающихся, то и обыватели охотнее истолковывают помпадурскую задумчивость решимостью, нежели сомнением. Задумался — значит вознамерился нечто предпринять. Что именно?
Басов. Да что ты так… курьезно относишься ко всему? Эта
история совсем в
другом роде…
—
История моего испуга, — сказал Сборской, когда Рославлев кончил свой рассказ, — совершенно в
другом роде. Тебя этот бездельник расстреливал как дезертёра, приговоренного к смерти по сентенции военного суда, а я имел причину думать, что сам сатана
совсем причетом изволил надо мною потешаться.
Эта нежная до сладострастия мысль мало-помалу овладевала им совершенно и произвела в нем переворот даже физический, не говоря уже о нравственном: он смотрел теперь
совсем другим человеком в сравнении с тем «хомяком», которого мы описывали за два года назад и с которым уже начинали случаться такие неприличные
истории, — смотрел весело, ясно, важно.
Не мысль об
истории с Ляховым мучила Андрея Ивановича. Вся эта
история казалась ему теперь бесконечно мелкою и пошлою, мстить он больше не хотел, и Ляхов возбуждал в нем только гадливое чувство. Андрей Иванович страдал гораздо сильнее прежнего, он страдал
совсем от
другого — от нахлынувших на него трезвых дум.
На побочные науки были даны
другие дни. Обязательным предметом стояла и русская
история. Из нее экзаменовал Павлов (Платон), только что поступивший в Петербургский университет. Более мягкого, деликатного, до слабости снисходительного экзаменатора я не видал во всю мою академическую жизнь."Бакенбардисты"
совсем одолели его. И он, указывая им на меня, повторял...
Но мало и этого: еще сильнее и убедительнее, чем разум и
история, это самое,
совсем из
другого как будто источника, показывает человеку стремление его сердца, влекущее его, как к непосредственному благу, к той самой деятельности, которую указывает ему его разум и которая в сердце его выражается любовью.
— Они
совсем не загадочные, мой
друг, — ответил доктор, — когда я узнал из
истории литературы, что гений Шекспира был оценен его соотечественниками лишь два века спустя после его смерти, когда я читал о страданиях и лишениях великих людей: Гомера, Данте, Торквато-Тассо, Велисария, Овидия, умершего в изгнании, Мильтиада, окончившего свои дни в темнице, и всех
других, которых я не перечисляю — я сам тоже подумал, что слава — это дым, и был готов относиться к ней с таким же, как ты, презрением…
Вся
история его болезни, поддержка товарища, освобождение от Леонтины, роль красивой и умной чтицы могли бы представиться ему
совсем в
другом свете…
Дьякон сел и с мельчайшими подробностями передал отцу Захарию всю свою
историю с Данилой и с отцом Туберозовым. Захария, во все время этого рассказа, все ходил тою же подпрыгивающей походкой. Только лишь он на секунду приостанавливался, по временам устранял с своего пути то одну, то
другую из шнырявших по комнате белокурых головок, да когда дьякон
совсем кончил, то, при самом последнем слове его рассказа, закусив губами кончик бороды, проронил внушительное: «Да-с, да, да, да — однако, ничего».